| Игорь Алексеевич Гергенредер - Рыбарь
|
|
Прочитайте полностью произведение Игоря Гергенрёдер Грозная птица галка. Вся книга расположена на нескольких страницах:
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
|
| Рыбарь-16
|
|
Павленина вызвали из тюремной камеры, набитой арестованными. Конвоир привёл его в помещение с голыми выбеленными стенами, с забранным решёткой окном. Здесь стояли лишь два стула и конторский стол. Конвоир удалился в коридор.
Вдруг открылась ещё одна, слева от входа, дверь, и вошёл Ромеев. Вошёл неторопливой, небрежной походкой, какой он почти никогда не ходил: так ходят люди, когда на них смотрят, а они хотят показать, что совершили нечто выдающееся. Он позволил себе вымыться, был побрит, одет в приличный чистый пиджак и в свежевыглаженную косоворотку.
Павленин напрягся от ярости и от того, что выражать её опасно.
Володя медлительно, с ленцой уселся за стол, сухо пригласил:
- Присядь.
Егор наклонил маленькую голову на длинной шее: нос с широкими
крыльями, опущенные уголки рта - сейчас он был особенно похож на гусака, который, казалось, злобно зашипит. Он сел на стул перед столом. Не глядя на него, Ромеев с непроницаемым видом сказал:
- Восстание накрыто. Весь город вычистили. Урало-Сибирский комитет в руках у нас.
Вчера около трёх пополудни они с Павлениным, как требовал план
выступления, были в депо, где скапливалась дружина боевиков. Внезапно появились чехи. На Егора, рванувшегося в тендер паровоза к пулемёту, вдруг прыгнул сзади его товарищ, подсёк ловкой подножкой и, упирая в хребет ствол пистолета, сдал легионерам.
Когда ошеломление отошло, Павленина скрутила жалость к себе, он изводился, осуждая себя за доверчивость, проклиная вероломство врага.
Теперь он сидел напротив контрразведчика, подавленный до глухоты ко всему, кроме одного... На мертвенно-сером лице выделялись поры, оно казалось вырезанным из старого ноздреватого камня. Безжизненным голосом, не шелохнувшись, он как-то механически пробормотал:
- Показания давать?
В ответ услышал равнодушное:
- Потом дашь - на случай, если мы чего-то ещё не знаем.
Раздался стук в дверь, Володя крикнул:
- Ага, давайте!
Два пожилых, царской службы, надзирателя внесли судки, от которых шёл парок; запахло дразняще вкусно. Дыхание арестованного стало болезненно-учащённым. До чего же хотелось жить! Он таращился на то, как накрывают на стол. Ромеев сказал без выражения:
- Это тебе обед из ресторана.
В тарелку налили горячую уху из лососины, на блюде появилась часть тушёного гуся с капустой; нарезанный горкой белый хлеб был накрыт накрахмаленной салфеткой. Ромеев обвёл яства пренебрежительным взглядом, сделал рукой приглашающий жест:
- Сбылась твоя мечта, Егор Николаич!
У Павленина застучали зубы.
- Зачем так-то тешиться, Володин, или как вас...
Володя сказал невозмутимо, что он не тешится, что он просто чувствует "человечность" - ведь они, как-никак, успели сдружиться. В его силах оказалось удовлетворить мечту Павленина, он заказал обед за свой счёт.
- И ничего, кроме этого, не ищите, говорю вам честно, - обратившись на "вы", заверил он с ноткой сердечности.
Арестованный смотрел пытливо. Его хотят купить лаской, чтобы выудить у него всё? Но у контрразведки имеются более простые безотказные средства. Станут они возиться, угождать ему обедом...
У Егора затлело подозрение, что он нужен Володину для некоего его собственного, шкурного, тайно вынашиваемого плана.
Мысль подбодрила, и тотчас всколыхнулся голод. Он схватил хлеб, жадно хлебнул из ложки ухи, заговорил и развязно, и заискивающе:
- Как приметили-то вы, что я вчера сказал насчёт хлеба под салфеткой. А такого сермягу разыграли! Вроде как на мою барскую замашку рассердились...
Ромеев молчал, и арестованный продолжил:
- У простого-то тоже человека - и понимание, и вкус на хорошее. А то нам с вами не хочется приличного? Мы - люди схожие. - Он из осторожности умолк.
Володя прервал молчание, дружелюбно обронив:
- Да вы ешьте, ешьте, Егор Николаич.
Павленин быстро покончил с ухой, схватив руками гусятину, хищно отдирал зубами мясо от костей, маленький подвижный подбородок залоснился жиром.
- Как вас называть, не знаю...
- Владимиром Андреичем.
- Я вам рассказывал, Владимир Андреевич, ещё в начале нашей дружбы... - последние слова Егор выделил, - как я подростком пятнадцати лет трудился на шерстомойках. Таскал целый день мокрую шерсть. Получал миску щей да дневной заработок вот какой. Мог я на него купить булку, селёдку и стакан молока. Такая была моя судьба. Думаю, что и вы как сыр в масле не катались.
Павленин выждал, обгладывая гусиную ножку, заговорил опять:
- У такого человека, как вы, с вашей головой и угнетённого происхожденья... если б, к примеру, обчество и порядок без белой власти... могла бы быть замечательная жизнь.
Ромеев негромко, словно вскользь, заметил:
- Агитируешь?
Упираясь локтями в стол, нависая над тарелками, Егор подался к Володе:
- Отступают ва... - он хотел сказать "ваши", но осёкся и поправил себя: - э-э, белые! Да сколько партизан в тылу - кому знать, как не вам. Душою Сибирь за красных! Проигрыш белым и никак иначе. - Лицо его сделалось хитрым, глаза пронырливо заблестели, он зашептал: - Не хочу я, Владимир Андреевич, чтобы вы бежали на чужбину! Умоляю, разрешите вам помочь... - Ему казалось, он правильно понял контрразведчика.
Тот, как бы сходясь с ним на одной мысли, бормотнул:
- Простят?
- Руку даю на отсечение! - выдохнул Павленин в озарении, что может спастись, и забывая, как мало сейчас стоит его рука. Добавил многозначительно: - Вы ведь не пустой к нашим придёте... Вижу я, - высказал он с жаром, - не должны вы быть с белыми. Это ненатурально. Вы - наш!
Ромеев потупил глаза, словно скрывая внутреннюю борьбу.
- Ваш... не ваш... - сказал и точно забылся, выдержал паузу. - Происхождение моё... Нет у меня желанья его вам рассказывать...
Вдруг с искренностью произнёс:
- Но, конечно, поскитался я по углам. Часто не был сыт. Городовой был для меня большая опасность.
Павленин возбуждённо кивнул, как бы приветствуя то, что городовой представлял опасность для Володи. Тот продолжал:
- Жили мы с отцом под чужими именами - по глухим фатерам, по номерам... отец на каторге помыкался... правда, не за политику - за грабежи. Но для красных и это неплохо.
Егор охотно поддержал:
- Хозяева побольше грабят!
Внутри у Ромеева клокотало. Сказал через силу:
- Не надо мне поддакивать. Вы не знаете, что к чему. - Во рту было сухо, он сглотнул с усилием, точно пил что-то не проходящее внутрь: заметно двинулся острый кадык. - На отца, - в голосе зазвучало неуёмное страдание, - за его самостоятельный характер напали свои же. В спину всадили финку и потом пыряли. Думали - кончился, бросили его под мост в канаву. А он сумел вылезти, дойти до номера, где меня поселил.
Мне было в ту ночь пятнадцать лет восемь месяцев, и на моих руках помирал последний, единственный родной мне человек.
Мучился он страшно... успел мне сказать: "Мсти всем ворам, всем преступникам мсти! Из них многие часто убивают своих, но с другими ворами работают заодно. А ты, - сказал он мне строго и верно, - назло будь не таким! Ты будь против всех преступных и против каждого преступника". С этим последним словом затих.
Схоронили его, продолжал рассказ Володя, за счёт благотворительного общества, а мне надо было думать, где найти пожрать. То же общество посоветовало меня в артель, которая ставила каменные надгробья, могильные склепы или поправляла старые. Ну и подновляла часовни, церкви.
Уж потаскал, поворочал я камни, потесал их - мозоли лопаются, из них сукровица течёт, руки ею облиты, а работать надо: не пожалеет никто!
Проливал слёзы - сказать не стесняюсь. Проливал - что послан в мир на такую долю, и жалел себя как! и ненавидел, кажется, весь мир.
А выпадет погожий, тёплый день - работать полегче, - и благодаришь Бога. Обед, случится, дадут хороший - и уж радости сколько! Всего тебя это меняет, и тянет душой - чего б посмотреть невиданного?
Особенно я любил, когда переходила артель на новое место: вот тебе и другая церковь, и кладбище другое, да если это летом - ух, привольно-то! жарко, облака белые громоздятся горами, а меж них солнце так и шпарит, по всему кладбищу вишня разрослась, ягоды наливные краснеют. Идёшь срываешь их и высматриваешь надписи по надгробьям. И вдруг встречается: "На поле брани он честь россов выражал". А то: "Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России".
Обернёшься на церковь: купол её голубой точно белоснежной пеной умыт, золотой крест на солнце сияет, а дале - молочное облако встало пухлое, лёгонькое, и от тишины, от жара огненного так воздух и звенит... ох, как охота всю эту буйную зелень вокруг, кусты пахучие обхватить! И такая радость проберёт - мир хорош до чего, и мир-то - Россия!
В Псковской губернии, в деревушке - глухие сосновые леса кругом, - поправляли мы церковку: беднее не бывает. Батюшка, совсем молодой, сам на своём поле и работал. Раз обтёсываем мы камни, а он после службы спешит на огород полоть. И чего-то улыбается нам... А назад идёт - несёт мешок. Я, говорит, вам молоденькой картошечки накопал, сейчас матушка сварит...
И притащили с матушкой нам котёл молодой картошки, укропом посыпана. Едим мы её в тенёчке - знойный вечер, душный, - и нельзя передать, как приятно мне от понятия: вот моя Россия! Батюшка этот - кудельки ещё вместо бороды, матушка, не родившая пока что ни разу, бедная церковка, картошка: в охотку в такую, что и сейчас облизнёшься... - Россия это!
С тех пор я увижу сараюшку, а рядом босого пацанёнка - ему трёх лет нет, а он уж работает, чтоб против голодухи выстоять: хворостиной отгоняет от грядки кур - так у меня внутри всё переворачивается от боли России.
Павленин, не забывая приканчивать остатки обеда, поражался, какой хитрый, ушлый, заковыристо-опаснейший человек перед ним, время от времени кивал, даже зажмуривался, выказывая сочувствие Ромееву и восхищение верностью сказанных им слов.
Захваченный порывом высказать, высказать заветное, Володя торопливо, нервно вспоминал:
- В псковских же местах, при поместье на реке Плюссе, подновляли мы склепы. Кладбище родовое. Помещик пёкся о нем - сам заметно уже пожилой, тучный, голова и бородка седые, а нос большой, розовый. Обходительный барин - рубашка на нём кипенно-белая, жилет белый, белыми же цветами расшитый, и летний белый пиджак. Ходил с тросточкой, говорил с сильным сипом, отдувался.
Мы во дворе обедаем, а он по веранде туда-сюда - топ-топ, топ-топ, тросточкой помахивает - своего обеда ждёт. И очень нервничает, что повар что-
нибудь не так сделает. То и дело уходит в кухню к повару - до нас доносится
взволнованный разговор.
Обедать сядет на веранде, служит ему слуга - старик, а усы чёрные. Залюбуешься, как барин от нетерпенья крышки над кастрюльками приподнимает и обжигается, вскрикивает, пальцы облизывает. Станет есть - аж стонет, охает от вкусного, мычит и головой поводит.
Нам он велел сделать ему впрок надгробье, выбить золотом надпись: "Пределы ему не поставлены, ибо он дворянин России".
Наш старший над артелью осмелился спросить: как же-с, мол, извиняюсь, насчёт пределов, когда человек-то ведь уже будет мёртвый? А барин: пусть - мёртвый, и хоть сорок раз мёртвый, а, однако же, никаких пределов не признаю!
За эти слова я его прямо полюбил, и ещё то мне затронуло сердце, что - не "русский дворянин", а - "дворянин России"! Не знаю, понимал ли он, как я: Россия может и немецкой, и американской быть. Она всех стран пространственней!
Ромеев вернулся мыслью к барину, заявив запальчиво:
- И никак мне не было обидно глядеть, как он обедает, и не брала зависть на его богатство.
- М-мм... - Павленин, прожёвывая тушёную капусту, кашлянул и как бы доверчиво признался: - Не могу я чего-то понять: вы работаете до кровавых мозолей, куска досыта не едите, а он всю жизнь в счастье, на ваших глазах - такое роскошество и безделье, и чтоб вам не было обидно...
Ромеева залихорадило, он дёрнул головой, порывисто вытягивая шею, стараясь придать себе высокомерный вид.
- Ни понять, ни представить ты, конечно, не можешь, - сказал желчно, заносчиво: обращаться к Егору на "вы" ему надоело. - Ты смотришь на роскошь снизу, у тебя текут слюнки на богатый стол, а я смотрел на барина сверху, потому что я чувствовал... не буду тебе объяснять - почему, - но я чувствовал, что вроде как мог таким же богатым и даже богаче быть, но я вроде как от того отказался ради России!
И я бы по правде-истине отказался в действительном смысле.
А барин Россию любит, но не отказался ни от чего ради неё: не мог по
слабости, куда ему против меня?
То есть он слабый, больной росток в саду России, и я, как о ней целой, так и о нём должен печься!
- И как же мне тогда, - рассерженно и убеждённо заключил Володя, - не смотреть на него сверху?!
Будь Павленин не в тюрьме под угрозой казни, его разорвало бы от хохота.
Он притворился, что всерьёз принял услышанное; при этом воодушевляюще верилось: до чего ловко сумел он загнать в угол столь прожжённого хитреца! Тому остаётся лишь нахально врать откровенную чушь.
Ромеев с презрением говорил:
- Ты плакал, что рученьки твои отмотались мокрую шерсть таскать, спинка изломилась и пожрать ты не можешь то, что у других на столе. А я камни ворочал, тесал их - ладони кровоточили! травил пылью лёгкие и мечтал не о том, чтоб в чистой сидеть конторе, печати ставить и чтоб мне из ресторана приносили обед. А я думал, что я могу и должен сделать, - он на секунду примолк, колеблясь, сказать или нет, - сделать, чтоб мне на надгробном камне написали - "честь россов выражал".
- Ну разве ж ты, - горячо, горестно вскричал Володя, - можешь понять - "Честь россов выражал"?
Егор спрятал взгляд, не посчитав нужным поддакнуть. Ромеев с трудом кое-как обуздал кипевшую в нём бурю и, приостанавливаясь, чтобы не сбиться, со снисходительно-усмешливым выражением задал вопрос:
- Разве б ты или кто другой... из всех вас мириадов таких же... мог бы пойти на смерть лишь за то, чтоб на его могиле было: "Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России"? Или: "Пределы ему не поставлены"?
Сказано было со столь красноречивой интонацией, что Павленин не стерпел обиды:
- Я за своё пошёл жизнью рисковать и средь первых был, - проговорил дрожащим от бешенства голосом, - и если так сошлось, что выхода нет - умру, на колени не встану!
Ромеев глядел в его бескровное, словно отвердевшее в решимости лицо, а Павленин высказывал жёстко, грубо:
- Россия не мене родная мне, чем кому другому. Русский я. Но слова о России не обманут и не отвлекут от положения: одни в ней имеют и много, а другие - нет. Чтоб это поменять - шли, идут и будут идти на смерть!
Володя хотел ввернуть что-то саркастическое, но не получилось. Какое-то
время он молчал, усиленно подыскивая слова.
- Не можешь ты мне поверить, но я изъяснюсь. Чтоб кто не имел - стали иметь, нельзя прямо за это бороться! Толку не будет. Мировое устроение не переборешь. Надо бороться за другое - лишь тогда неимущие и заимеют!
Я это понял из слов отца. Его смерть была дозволена, чтоб он свои слова сказал и чтоб они повернули меня против преступников, подтолкнули мстить.
Но для этого я ещё был зелёный, а пока повзрослел, мне было дано понять: надо мстить не только за отца. Надо мстить за Россию - преступникам России! Почему я и пошёл проситься в сыск.
Павленин остро вдумывался: к чему он клонит? Соблазняет в провокаторы к ним пойти? Стараясь, чтобы вышло простодушно, сказал:
- Платили, думаю, в сыске не ахти сколько...
Ромеев ждал подобного вопроса, не взъярился, а с холодной надменностью ответил:
- Не уколола булавка! Как ты, конечно, думаешь, платили мне нескупо. А так как я служил с немалой пользой, то всё щедрей платили. Квартиру нанимал в бельэтаже - не худшую, чем у отставного генерала. Спал с сожительницей на кровати из карельской березы. Дачу купил в Подмосковье, в Вешняках...
В голосе стало прорываться волнение:
- Шло мне, добавлялось и прибывало - потому что не за это я служил и не об этом думал. И когда честь потребовала - всё это не удержало меня совершить! Что совершить - про то не тебе знать...
Уволили от службы, но я оставался при деньгах. Мог найти, как и прожить хорошо, и поднажиться. Но я взялся за тяжёлое: открыл каменотёсную мастерскую. Сам же тесал камень и учил подручных... Сожительница меня запрезирала. Женщина молодая, приятная и дорогая мне... Не захотела со мной более продолжать. У неё от меня были девчушка и мальчик, и я оставил ей дачу. Шестьдесят процентов скопленного записал на них, а самому пришлось помещаться с мастерской в сарае.
Бился-бился, а не шло дело, работники попадались пьющие, прохиндеи, клиенты в обиде всегда... так до большевицкого переворота и дотянул - тому должен, другому.
Володя вдруг смягчился, сказал улыбаясь, почти дрожа от тёплого чувства:
- Зато как узналось про белых - я судьбу-то и понял! Начата белая битва за Россию. Вот на что я был послан, к чему меня жизнь подводила... в кошмарный час России - зрелой головой и всею испытанной силой - действовать за Россию!
- А ты считаешь, - с упрёком, но без злости обращался к Павленину, - я - предатель. Дурочка! - с жалостливой иронией назвал Егора как существо женского рода. - Вернее меня нет.
Павленин думал с душащим возмущением: "Брешешь-то зачем так мудрёно?.. А если ты когда-то в самом деле бабе и детям своим оставил дачу, то теперь на десять дач нажился. Чехи вон как грабят, а ты при них - с развязанными руками..." Сказал неожиданно легко, голосом, звенящим от безоглядно-злого подъёма:
- Зовёшь к вам в агенты? Попроще, покороче надо было! А историю свою щипательную сберёг бы для семинариста, дьячкова сынка...
Павленина захлестнуло пронзительно-страшное и вместе с тем торжественное чувство гибели, он спешил высказать:
- Я слушал твои сопли - думал: ты, как фасонная блядь, модничаешь и крутишь вокруг того, чтобы со мной к нашим бежать. Потому что - вашим каюк! - он весь подобрался, стремясь произнести с предельным, с неимоверным
сарказмом: - А ты меня-а-а, хе-х-хе, меня-а-аа! к вам в шпики тянешь, ха-ха-ха... - прохохотал деланно, тяжело и с заледеневшими в ярости глазами будто прицелился в Ромеева: - Не знаю, какой ты, хи-хи, ве-ерный... Но о себе скажу: я - своим верный!
Володя с внезапной простотой сказал:
- А я это знал, Егор Николаич. Я тебя до нутра видел - ведь ты со мной был очень откровенным. Видя твоё доверие, и другие ваши мне вполне доверяли. От твоей доверительности, от твоей пользы и происходит моя человечность к тебе - конечно, в отмеренной позволительной степени.
Боясь сломаться, размякнуть, арестованный понудил себя со злобой выдавить:
- Ври, ври...
Ромеев, словно не услыхав, говорил:
- Про твой страх смерти и что в бою не бывал - знаю от тебя же. И потому оцениваю, сколького тебе стоит со мной держаться и говорить такое. Я всегда чувствовал твою силу - и поэтому должен был сказать перед тобой о себе. Твоё дело не верить - а я открылся.
В агенты же я тебя не тяну и не хотел. Сам знаешь - из ваших найдутся не один и не два. - Он выдвинул ящик стола; стол достаточно широкий, и сидящему напротив Павленину не видно содержимое ящика. В нём под листом бумаги - револьвер со взведённым курком.
Володя протянул арестованному бумагу, карандаш:
- А показания ты всё-таки дай.
Егора оглушило смятение. Силу мою чувствуешь? Так чувствуй! Написать: "Я - большевик, от своих убеждений не отказываюсь, белого суда не признаю..."? "Смерть белой сволочи!"?
Или потрафить им? словчить, написать про то, что они уже и так знают, посмирнее написать... Заменят расстрел отправкой на Сахалин, у них это бывает...
Он сжимал карандаш, силясь думать спокойнее, напряжённо склонился над листом бумаги, а Ромеев незаметно опустил руку в ящик стола, взял револьвер; не вынимая его, тихонечко выдвигал ящик на себя и вдруг неуловимо приподнял наган и выстрелил.
Павленин ничего не успел увидеть. Пуля угодила ему в лоб над левым глазом - тело мягко свалилось на пол, стул шатнулся, но не опрокинулся.
Выскочив из-за стола, едва удерживая в затрясшейся вдруг руке револьвер, Володя, готовый стрелять ещё, заметался над телом. По нему прошла лёгкая судорога. Павленин был мёртв.
Унимая себя, Володя мысленно вскричал: "Это только и мог я для тебя сделать". Он избавил арестованного от муки ожидания, от процедуры казни.
|
|